Top.Mail.Ru
? ?

Памяти Василия Белова

« previous entry | next entry »
дек. 8, 2012 | 12:05 am

Стены нашей квартиры большей частью украшают фотографии в рамках и цветная керамика с видами церквей и русских монастырей. Но есть и три живописных работы – пейзажа. Один из них особенно любим мною. Я не устаю на него смотреть – кажется, что все в нем живет, меняется с изменением освещения. Причем когда в комнате начинает темнеть, свет на картине, излучаемый самим пейзажем, усиливается, будто светит в нем свое солнышко…

Эту работу нам подарил вологодский художник Валерий Николаевич Страхов, оставив на обороте, ниже дарственной надписи, такое пояснение: «Дом Марьи, что на переднем плане в д. Тимонихе, стоит напротив дома В.И. Белова, за ним дом Фауста Степановича Цветкова. Мать Фауста обладала даром красивой народной речи и явилась прообразом замечательного рассказа Василия Ивановича «Колоколена». Этюд писал вместе с В.И. Беловым».

Валерий Николаевич рассказал нам, что тогда, работая над этюдом в деревне Тимонихе Харовского района Вологодской области, посвящал Василия Ивановича в тайны изобразительного искусства – Белов стоял рядом и смотрел, как совершается таинство живописи. 

Василия Белова приглашал на встречи со студентами Суриковского института Николай Николаевич Третьяков. Вместе со мной на искусствоведческом факультете тогда училась дочь Белова – Аня.  


В.Н. Страхов. Этюд. 1990

В. Страхов. В деревне Тимонихе. Этюд. 1990



Деревня Тимониха. Фото  А. Заболоцкого
 В деревне Тимонихе. Вид от дома В. Белова. Фото А. Заболоцкого


Кинооператор Анатолий Заболоцкий вспоминал о деревне Тимонихе, Шукшине и Белове:

«Вышли мы ночью проводить соседа, принесшего нам картошку. Темень – хоть глаз коли, во всей деревне два окошка тускло светятся – энергию экономят, у всех же счетчики. Свет только у нас в доме, да в коровнике на окраине ярко светит каждое окно и вокруг на столбах фонари в снегу отражаются. Я спрашиваю: «Что же это у вас в домах темно, а коровник как небоскреб светится?» Соседа в обиходе зовут Фаузий, полное его имя Фауст Степанович Цветков, он на язык скор, без раздумья: «Да, Толя, так и есть. Бабе и корове жить можно, а мужику и коню – погибель». Вот уж повеселился Шукшин: «Вот мужичок и здесь оправдался. С таким умом бабы не справятся. Слаба власть».

Прикипевшие к суете столичной, мы еще не успели насладиться тишиной, как подоспела телеграмма, вызывающая Шукшина для очередных технологических работ по фильму. Предстояло ответить и на приглашение осиротевшей мастерской М. Ромма – быть ли мастером во ВГИКе. (От мастерской Макарыч отказался, как ни уговаривали его многие люди.)

Пребывание у Белова было единственным эпизодом, которому я свидетель, когда Шукшин был раскован и счастлив. Выбирались из Тимонихи до Москвы на «перекладных», то есть на тракторе, «газике» и поездом. Белов срочно уехал по вызову, раньше, перед отъездом, предлагал Шукшину: «Выбирай любой дом, я тебе куплю его. Хочешь, сам выберу?» А дом, на выбор, стоил триста-пятьсот рублей. «Покупай уж тогда всю деревню, коль так щедр», – посмеивался Шукшин. Тогда я позавидовал Макарычу – есть у него друг.

Шукшин «зарядился» в Тимонихе. Планы набрасывал один заманчивее другого. По возвращении посыпались предложения, как исполнителю, от многих начинающихся картин…» (Заболоцкий А. Шукшин в кадре и за кадром: Записки кинооператора).  

Дом Беловых в Тимонихе. Фото А. Заболоцкого
Дом Беловых в Тимонихе. Фото А. Заболоцкого

А далее рассказ Василия Ивановича:


КОЛОКОЛЕНА

За окном нашего общежития день и ночь гудят машины. Фыркают громады самосвалы, поют моторами троллейбусы. Иногда ночью я вскакиваю с постели и с тревожно бьющимся сердцем смотрю на космические россыпи городских огней. Мне не спится в этом шуме, и в такие часы я оживляю в памяти картины моей Вологодчины, образы ее людей встают перед глазами, и я до утра толкую то с тем, то с другим.

Однажды в такой бессонный час я вспомнил Параню – старуху, давнишнюю мою знакомую. Жила она у дочки и зятя в соседней с нашей деревне, двенадцать годов подряд нянчила ребятишек.

Помнится, на деревню несколько суток дули упрямые дождливые ветры, дороги раскисли, дома потемнели от дождя. Я зашел в дом к Паране с дворового хода, поднялся по лесенке, сплошь заштукатуренной зеленым коровьим навозом. В наших местах простые люди заходят в дом без стука, чем бы ни занимались в это время хозяева. Я не стал совершенствовать этот порядок и тоже без стука вошел в избу.

На столе стоял, весь в слезных подтеках, самовар. Двое ребятишек сидели на лавках за столом. Они пили чай и были до того смешны своими вымазанными черникой лицами, что я чуть не расхохотался.

– Как тебя зовут? – спросил я у старшего, который придерживал за бока младшего братишку.

– Иголь Алкадьевич Смилнов.

– А его?

– Ленькя!

Ленька забыл про ягоды, открыл рот и, не отрываясь, в оба глаза смотрел на меня.

– Вот что, Игорь Аркадьевич, нате вам с Ленькой по конфете, а где у вас бабушка?

– Колову доит, – ответил Игорь Аркадьевич, не зная что делать с конфетой.

В избе роем гудели мухи. Самовар уже остыл, но я налил воды в стакан, подкрасил его чаем из чайника и выпил полстакана. За этим занятием и застала меня Параня.

– Ой-ей-ей, здравствуй, батюшко, сколь годов не бывал. Так надолго ли? Денька три еще поживешь? Больно уж мало-то, ну, вот и добро, что зашел старуху проведать, всегда у нас было дружно, еще твой отец – покойная головушка – захаживал, да и с маткой-то, бывало, обо всем переговорим. Где она теперь-то? У дочки? С маленьким перекладывается? Знаю, знаю это событие, сама вон троих выводила...

Все это было сказано за три секунды, и я сразу повеселел.

Параня постарела: губы у нее ввалились, нос стал еще острее, но говорила она все так же хорошо, громко, на весь дом, слова, как и раньше, не придумывала, а они сами у нее сыпались.

– ...А что, батюшко, сыновья? Сыновья и к речам не пристают, совсем забыли, совсем. А обидно, батюшко, так бывает обидно, что и не выговорить, ведь я их обоих на ноги подняла, а хоть бы копейку когда вручил который, дак нет, много годов на матку внимания ни у которого нету. Хоть бы жили они худо, а то у одного хлеба напасено – не приесть, одних катаников накатано восемь пар, другой рыбу ловит, а хоть бы фунтик какой завалящий принес матке, дак нет, не бывало такой причины. Когда младшой-то женился, думаю, пусть, чего уж тревожить, жили сперва почти в курятнике, не надо мне ничего, а ведь теперь-то в хорошем дому, а вроде и не сын, все я у его как сбоку припеку... Чего, андели, подавился?

Она пересадила ребенка с лавки к себе на колени и похлопала его по спине, чтобы он скорее проглотил разжеванный пирог.

– А ты, Игоряшка, ешь тоже, не куксись, бери пример с Левонида. Чего, лягаться? Я вот тебе, дьяволенок, лягну, я вот лягну! Ишь какой разборчивый стал. Не вороти, не вороти рыло-то, а ешь что дают, да понажористей. Особого ресторана для тебя не припасли.

Старший убежал из-за стола с куском в руке, шмыгнул за порог. Параня продолжала рассказывать про свою жизнь:

– А и тут, батюшко, велик ли смак, ежели сама дочка второй месяц в больнице, ревматизмы пошли по ногам, ведь век свой хорошей обутки не нашивала, а и он, Аркадей-то, какой тоже добывалыцик, смиреной уж больно, никому насупротив слова не скажет, вот его и пехают в кажинную дыру. Здоровьишко-то у него тоже подзапнулось, ездил в лес, каждый год лес рубят на Украину, вот уж истинно еловые шишки кормят, после того разу и сник, ест худо и с лица спал.

– Что, лес и сейгод продавали?

– Как, батюшко, не продавали, продавали и севогоду.

Она сухой жилистой рукой утерла нос «Левониду», распечатала ему конфету.

– ...Весь удел вырубили под корень. Чего уже бабы, пожилые, песок у бабешек сыплется, и те тащатся сучки обрубать, деньгами платили за это дело. Лошади-то в снегу по самую репицу, возить-то далеко, а народ-то до того обрадел, и печей не топили, все поголовно в лес устремились. Один Паша-хлюст никакого резону не признавал. Галифе-то распустит да и ходит по волости. К нашему-то Аркадью придет это, да как закадят в две-то трубы: хорошему человеку и не продохнуть. Я его пораз и отрешила: «Лучше не ходи, говорю, не порть атмосферу, сам без руля и людей в смущенье приводишь». – «А что, я кагда в Москве был, так денег накапил, буду ли я в калхозе работать». – «Ой, москвич невыделанный, гляди выхолостишься. Полтора-то рубли привез, да и нос в небо! Подожди, говорю, живо без порток набегаешься». Вот, выложила я ему этакую лекцию, гляжу, нафуфырился, как петух под дожжом. «Я гу, не криви губу-то, не велик министр». Здороваться перестал с того мамента. Пораз пошла у лавку за хлебом, а он, Паша-то хлюст, вусмерть у прилавка-то и на ногах не стоит. «Что, говорю, Павло Трофимович, али севодни престол какой, к земле-то тебя так и гнетет?» – «А вот, говорит, как дам, так у тебя, у старой карги, и копыта на сторону». Ох ты, думаю, сотона, стельная рожа, да меня и свой мужик век не колачивал, а ты меня стращать удумал! «Иди, говорю, красноглазой мухомор, пока, я тебе в глаза-то не нахаркала». Смеюсь. Да и в магазине-то все впокатушку. А он пошел с приступка-то да как хрястнется в самую жидель, штаны-то праздничные. «Так тебе, говорю, и надо, не ущемляй старуху».

Параня, громко и непринужденно хохоча, высморкалась в передник. Я закурил, стараясь не проронить ни слова.

– ...Бывало, проспится к обеду да урядником по деревне и идет, а лень-то раньше его родилась, уж до чего на пече долежал, что и на боках-то пролежни, а тараканов-то, поди, всех пересчитал, чисто счетовод, а у дому ни копыла, ни дровины. Вот так, думаю, пролетар! Велика ль и комплекция, а только штанами потряс – глядишь, у жонки вдругорядь брюхо, и носков у башмаков сердешная не видит. Хоть матушку-репку пой. Накопили эдак орду осемьсветную, слепили халупу вроде скворешника и живут, как хранцузы, деньги есть – так ладно, а нет – так и того ладней. А ведь все вызнал, прохвост, всех баб перебрал, кобелина, много этой птицы прошло через евонные руки! Жена безответная, родители у нее были тихие, слова худого никто не слыхивал, а она и еще тише. «Я гу, возьми ты, Олютка, галифе-то евонные да на огороде и вывеси заместо флага, чтобы не ходил, блудня, по всем горизонтам, не позорил твою голову». Молчит только да ревит... Я вдругорядь, помню, увидела его да и говорю: «Павло Трофимович, чево заведешь делать, когда машинка-то откажет работать?» Хохочет, ноги-то расщеперил. «На мой век, говорит, хлеба хватит, найду какую-нибудь каммерцию!» Вот как увидела я его тогда, а на третий день и говорят, что привезли его на розвальнях мертвым. Ездили оне с мужиками в лесопункт да и напились дорогой, а никто за ним не приглядел, все в дыминушку были, ткнулся да и замерз насовсем. Уж больно, покойная головушка, до чужого-то вина был охоч, от того и сгинул. А ведь семеро, батюшко, осталось, семеро, все мал мала меньше. Вот и мается Олютка одна, как на оводах, а надолго ли ее хватит, бог знает...

Я закурил снова, глядя на улицу. В избе по-прежнему гудели мухи. Дождь кончился, но просветов на небе не было, и лохматые тучи все так же низко над землей торопились куда-то. Проблеяла за домом чья-то овца, прошла под окнами женщина в больших резиновых сапогах, которые хлопали на ее ногах гулкими широкими голенищами. – Олютка! – окликнула ее из окна бабка Параня. – Не видала хозяина нашего, с утра ушел в кладовую и без обеда мужик?

– Видала, бабушка, видала, он вот-вот придет из конторы. Олютка, хлопая голенищами, скрылась в проулке, а я не стал дожидаться хозяина, собрался домой.

– Ой, батюшко, – заговорила, прощаясь, бабка Параня, – больно уж ты добр-то, да и одежда-то на тебе хорошая, хоть ты заглянул, проведал старуху. Зайди хоть еще разок, когда будешь уезжать-то, всегда у нас с вами было дружно, да матке-то скажи от меня поклон, да и всем-то поклоны. Устарела, скажи, колоколёна, а язык-то все еще колоколит, ведь и тебе-то, наверно, напостыла да все уши опела, колоколёна.

...Долго еще я слышал громкий бабкин голос, колоколит он у меня в ушах и посейчас, призывая меня в ольховый родимый край, туда, где точат тихие грибные дожди и пахнет горьким березовым дымом.


Ссылка | Оставить комментарий | | Пожаловаться

Comments {1}