marina_klimkova

Category:

О шаробросании, или Как происходили выборы в губернском Тамбове. Ч. 7

Начало: предисловие, ч. 1, ч. 2, ч. 3, ч. 4, ч. 5, ч 6.

Н.В. Давыдов. Былая провинция. Ч. 7

Наступили и прошли второй и третий день собрания, не внесшие заметного изменения в положение партий, еще рельефнее подчеркнувшие существование их и именно «старой и молодой», либеральной. Подпольная агитация шла вовсю: орудовали и губернатор, и Ардеев, и друзья Мстицкого, и Одарин. Сего опасного человека кровно обидели Ардеев и Чевцов, не позвав первый – на свой торжественный обед, а второй – на вечер. К тому же до Одарина дошел слух, что Ардеев говорил в клубе после какого-то скандала, в котором участвовал Одарин, что его следует исключить из клуба. В душе Одарина зажглись дикая злоба на Ардеева и жажда мести. Он поклялся так ему насолить, чтобы он в век не забыл, решил сделать все возможное, чтобы повредить его кандидатура в предводители и принялся горячо за это дело. Дам являлось на хоры все больше и больше, туалеты их становились все изящней, сами они, как приезжие, так и городские, все с большим увлечением отдавались политике, то есть пропагандировали и рекомендовали в уездные предводители и даже губернского приятных им людей. 

За дворянством весь N разбился на две партии: «ардеевцев» и «мстицских», и чуть не в каждом доме шли споры о преимуществах старого и нового режима и, конечно, главным образом, о личных качествах лидеров обеих партий. Местный генерал, командовавший расположенными в N-ской губернии войсками, Николай Николаевич Строев, был тоже на стороне Ардеева. 

Теперь таких типичных генералов дореформенной эпохи не увидишь, а тогда Николай Николаевич казался обыкновенным человеком. Он и наружностью совершенно соответствовал своему амплуа: среднего роста, широкий в плечах, прямо созданных для ношения густых эполет, с брюшком, короткой шеей и строгим кирпичного цвета лицом, при узких бакенбардах, доходивших от висков лишь до носа. Он обладал громовым голосом, делал страшные глаза, усердно ругался, мог вспылить, на словах ссылал всех за малейшую провинность в Сибирь – Тобольск, а на самом деле был добрейшим и благородным человеком и, кажется, никогда, мухи не обидел. Говорил он, и притом страшно убежденно, невероятные вещи; так, например, он уверял, что все российские беспорядки и неустройство, существовавшие – увы! – даже и в доброе старое время, легко устранить, надо лишь обратиться к розге и всех пороть, но всех без исключения. 

– Начать с меня, – говаривал генерал, – а я выпорю бригадного, тот полковых командиров, они батальонных, эти ротных и так далее до последнего фурштата, и так-то все у нас пойдет, – одно удовольствие! 

Непривычные к Строеву люди терялись первоначально при провозглашении им столь радикальных истин и не знали, шутит ли генерал или говорит серьезно: очень уже невероятными казались предлагавшиеся им меры; например, такой способ лечения наисерьезнейших болезней: «призвать врача, взять из аптеки прописанные им лекарства, а затем всю эту дрянь выбросить в помойную яму, а самому отправиться в баню, где хорошенько попариться, а дома потом напиться сухой малины и в крайнем случае поставить банки, а докторов к черту и в шею». Весел генерал был решительно всегда, и его в N очень любили и знали решительно все, даже простые обыватели, с которыми он, не гнушаясь, любил поболтать во время своих прогулок и часто засиживался в разных лавках, балагуря с хозяевами и сидельцами. 

Управляющий акцизом всецело держался Мстицкого, считая Ардеева и все его общество грубым и неумеющим жить. Очень многие, впрочем, раза по три на день меняли, смотря по обстоятельствам и по лицам, с которыми они сталкивались, убеждения и переходили то на одну, то на другую сторону. Оживление в городе шло crеsсеndо, а вместе с тем и количество потребляемого шампанского и водки. 

Четвертый день ознаменовался тем, что когда по прочтении отчета о состоянии какого-то содержимого на дворянские средства учреждения собрание, по предложению одного дворянина, стало благодарить Ардеева за заботы его о процветании этого учреждения, то дворяне N-ского уезда не присоединились к чествованию предводителя и демонстративно ушли из большой залы в столовую. 

Вечер этого дня прошел особенно бурно: был большой обед у Ардеева, шла генеральная репетиция «Гамлета», был вечер и у Мстицкого, но гвоздем всего была званая жженка у ремонтера князя Орского. Князь был или казался очень богатым человеком, был окружен ореолом знатности, от него веяло высшим петербургским светом, а на этот раз говорили еще, что он выписал для участия на своем вечере хор цыган из Москвы, неполный, конечно, но лучших персонажей: старика Ивана Васильевича, тенора Михаилу, Александру Ивановну (высокое сопрано), Матрену (контральто) и еще человек пять-шесть. 

На репетиции «Гамлета» присутствовали кое-кто из N-свой знати и, конечно, Николай Михайлович. Зрительная зала была освещена слабо и восхищала неофитов театрального дела какою-то таинственностью; на сцене соблюдался полный порядок, все были в костюмах и гриме, декорами менялись и даже в антрактах играл оркестр военной музыки. Репетиция шла отлично, если не считать чрезмерной продолжительности антрактов и совершенного, чисто-русского неуменья участвующих носить костюмы и казаться благородными без особого к тому основания, а просто потому, что налицо «шпага, плащ и шляпа с пером». Пожалуй, можно было еще заметить, что актеры и актрисы пускали в ход все время одни и те же жесты (сами по себе жесты были хороши, но надоедали) и ходили как-будто у них ноги были не свои, а взятые на прокат, что иные говорили столь тихо, что и в первом ряду ничего не было слышно, кроме долетавших из-за кулис воззваний режиссера Васьки Кулева: «громче», а тень отца Гамлета ревела неподобающе для почтенного во всех отношениях привидения, что решительно все смотрели упорно в суфлерскую будку и иногда даже, обращаясь, должно быть, к сидящему там лицу, произносили что-то и делали укорительные жесты. Но не надо было забывать, что это был «благородный», а не простой спектакль. Для любителей очень и очень мило, как верно заметил фон-Дюне, с чем согласился даже генерал, добавив, однако, что он больше любит солдатские спектакли, на которых очень хорошо представляют: «Непокорного сына Адольфа» и «Милосердие Тита». 

Николай Михайлович тоже одобрил игру и самый выбор пьесы. 

– Отличная пьеса, – говорил он Ардеевой, – серьезная, с направлением, и нет ничего шокирующего, тон хорош, не то что Островский; у нас не умеют так писать. Только, Софья Александровна, два совета немного длинно, сократите! Можно кое-что выпустить, например, у Гамлета, он слишком много говорит, и еще, – это уже прямо необходимое – измените... это с черепом подле могилы; или, самое лучшее – совсем выпустите, или замените череп... ну, хоть кегельным шаром, на котором можно нарисовать что-нибудь, а то у вас настоящий череп, – это не годится даже с точки зрения нравов и религии, это – профанация. 

Софья Александровна сама уже давно смущалась участием в ее спектакле черепа, который был взят Павловым из чего-то вроде энциклопедического музея, состоявшего при гимназии, но не знала, как его заменить, а предложение Николая Михайловича развязало ей руки, и она тотчас же распорядилась поручить барону Зану достать и соответственно размалевать кегельный шар. 

Когда по окончании репетиции режиссер Кулев, усталый, всклокоченный, даже охрипший, весь перепачкавшийся от великого старания, и гримировавший всех актеров старик-любитель Петров, считавший себя знатоком театрального дела, вышли со сцены в залу, то их засыпали комплиментами за постановку Гамлета, пророча спектаклю полный, даже небывалый успех. Офелия и Гамлет превзошли себя, а Офелия была к тому же такая хорошенькая, такая счастливая и довольная, да и Гамлет был такой радостный и сияющий, что все умилялись. 

Кое-кто из приглашенных критиков подумали про себя, что такое счастливое, веселое настроение, пожалуй, не вполне подходит к характерам и положению Гамлета и Офелии, ибо тем приходится переживать по воле автора довольно неправые моменты, но вслух были высказаны лишь похвалы. 

Репетиции быстро двинули вперед роман Павлова с Сергеевой. Они «объяснились во взаимной любви» и было решено, что Павлов на следующий день после спектакля явится к Сергеевым и сделает родителям Офелии официальное предложение. 

Все это видели, поняли и... даже порадовались, хотя Павлов представлял из себя не Бог знает какого жениха; так обаятельно действует на каждого человека, хотя бы и эгоиста и с огрубевшим от жизненной дряни сердцем, искреннее чувство двух доверчивых молодых существ. Каждого оно невольно подкупает и каждому хочется помочь и самому поверить в действительность и достижимость счастья. Гамлет и Офелия были счастливы до головокружения, а, между тем, ближайшее будущее их было уже чревато великою бедой. 

Князь Орский, хотя холостой человек, нанимал в N большой вполне меблированный дом, собственники которого неожиданно уехали на зиму в Москву. Все апартаменты обычного губернского типа и вкуса с аркою, отделявшей гостиную от залы, были в этот вечер освещены уже с восьми часов и к девяти наполнились гостями. Вечер с самого начала обещал быть веселым; гостям сразу становилось приятно и как-то особенно беззаботно; хозяин, веселый, ласковый, встречал всех так мило и просто, вся обстановка дома свидетельствовала о таком довольстве, вкусе, тонком понимании баловства и безусловном обилии «плодов земных» и всего прочего, такая непринужденность царила в обиходе дома, однако без лишней распущенности, что на каждого нисходило благодушно-легкомысленное настроение, и думалось: «А ведь хорошо!..» 

Всем входящим подавали на подносах чай и пунш, а для любителей солидного угощения в отдельной, «секретной» комнате уже была поставлена водка с закуской «начерно», – уступка провинциальному вкусу и привычкам; в обеих гостиных тотчас же своими компаниями засели за преферанс и вист, но в кабинете еще не приступали к игре, – там была арена серьезной, то есть азартной игры по крупной. Часов в десять хозяин предложил игравшим прервать партии и пригласил всех в залу, в конце ее разместился полукругом цыганский хор: дамы сидели, а кавалеры, – коричневые, носатые, с гладко причесанными черными волосами, – стояли за стульями; в центре виднелся лысый, с зачесанными с висков редкими волосами улыбающейся Иван Васильевич с гитарой в руках, раскланивавшийся со входящей публикой, из числа которой знал кое-кого по Москве лично. Цыгане были в так называемых национальных костюмах, и дамы тоже оделись парадно, то есть страшно пестро и с редким безвкусием. Александра Ивановна, покойная, важная, совсем непохожая типом на фараонку, также не заметно, больше улыбкою, кланялась знакомым; остальные сидели молча, неподвижные и суровые, как фантастические изваяния. Эффект вышел необыкновенный, гости все убедились, что это действительно московские цыгане, лучший хор Ивана Васильевича, дивно, неподражаемо игравшего на гитаре. 

Гости расселись. Иван Васильевич подошел на цыпочках к Орскому, получил надлежащие указания и, возвратившись к хору, сказал насколько слов на особом гортанном наречии; кое-кто из цыган переменились гитарами, Матреша сказала что-то как-будто страшно грубое Александра Ивановне, и Иван Васильевич, став лицом к хору в центре полукруга, поднял гитару, махнул ей, и зала огласилась чрезвычайно громким пением, неожиданно резким, грубым даже, но могущественным в дикой гармонии своей, захватывающим, поднимающим нервы. Пелась старая хоровая приветственная песнь; в ней такт и ударение казались сначала неправильными, странными, слышались слишком высокие, визгливые ноты сопрано, местами басы будто чересчур громко выделялись, но все это лишь сначала, а чем дальше, тем песнь становилась доступнее и понятнее, странность ее ритма, искусственность манеры петь исчезали, а она была такая энергичная, голосовой аккорд звучал, несмотря на особенность тембра цыган, так безусловно верно, такая лихость и веселье слышались в ней, что все подпадали невольно под ее обаяние, и она вскоре уже царила между присутствующими. Оставшиеся было в гостиных доигрывать пульки бросили, в конце концов, карты, и пришли в залу; у всех на лицах появилась улыбка веселая, и не напрасно хозяин распорядился подать шампанского, – и непьющие не выдержали и потянулись за бокалами, а цыгане стояли и сидели все такие неподвижные, без одного жеста, на лицах их не было никакого выражения, и только Иван Васильевич, повертываясь на каблуках и на момент переставая аккомпанировать, помахивал, улыбаясь, гитарой, негромко притопывал ногой и изредка бросал хору какие-то короткие непонятные фразы. 

Как только кончилась первая песнь, зала преисполнилась шумом, знакомые с цыганками подбегали к ним, здоровались со всех сторон, их приветствовали, а Орского окружили, благодаря за чудный сюрприз, и наперерыв просили заказать цыганам ту или другую песнь. Вскоре Матреша и тенор Михайла пропели новый тогда цыганский романс: «Скажи душою откровенной» и пропели так дивно, так несомненно увлекательно, что хотелось слушать еще и еще, и только слушать.... и пить шампанское, которое и не оскудевало. Голос Матреши, задушевный и низкий, сильный, сливался с нежным, симпатичным тенором Михайлы, и, казалось, гармония эта будила в душе какие-то особенно заветные чувства, становилось грустно без всякой горечи, и грусть эта готова была тотчас же перейти в безграничное веселье, это было непосредственное, простое наслаждение музыкой... Дуэт заставили насколько раз повторить; затем Александра Ивановна высоким, чистым и холодным soprano пропела с хором: «Заложу я тройку борзых», а по требованию кого-то из гостей – другую тройку дуэтом «Тройка мчится, тройка скачет, вьется пыль из-под копыт» с припевом: «Еду, еду, еду к ней, еду к любушке моей». Потом пошел бесконечный ряд романсов: «Не искушай», «Не уезжай, голубчик мой», «Я вас любил», «Кубок янтарный», «Я цыганкой родилась», «Не мне внимать напев волшебный» и другие, которые пелись то соло, то дуэтом и даже трио, а с романсами перемежались хоровые песни русские, цыганская и малороссийские: «Тихие долины», «Снеги белые пушисты», «Чеботы», «Лисичка», «Человек сие жито», «Пропадай, моя телега» и т.п. Песню «Вечерком красна девица» запевала молодая цыганка с неправильными чертами, скорее некрасивая, с каким-то словно птичьим, худеньким лицом, но славными веселыми глазами; она сидела так неподвижно и прямо, так энергично, отчетливо и громко пела, так чудно выговаривала слова, причем лицо ее оставалось не только равнодушным, но даже было прямо мрачно, и только глаза играли, что впечатление получалось удивительное, и один из гостей, уже немолодой человек, солидный, смотрел-смотрел на все, да вдруг не выдержал и, сорвавшись с места, неожиданно даже для себя поцеловал ее, придя в дикий восторг, – поцеловал и сам сконфузился, и цыганку сконфузил, и вызвал неудержимый хохот всего общества. Поцелуй этот был единственный и совсем невинный; тогда с цыганками, по крайней мере, внешне, было гораздо строже, чем теперь. Под конец вечера целовали, и даже много, но уже Ивана Васильевича и Михайлу, – целовали от восторга и великого количества шампанского, которое как появилось с первыми аккордами цыганского хора, так и не сходило со стола. 

Во время перерыва в пении часть общества осталась в зале, болтая и угощая цыганок, цыгане ушли в отведенную им комнату пить мадеру, а остальные засели опять за карты, и на этот раз в кабинете пошла настоящая игра; сидевших за ломберным столом окружила толпа любопытных, и оттуда слышались возгласы: «углом», «на пе», «наперепе», «сто рублей мазу», «столько-то очко», «ва-банк», «дана», «бита» и т.п. Игра шла крупная, в этот вечер Орскому везло и он выиграл насколько тысяч. 

Ужин прошел замечательно оживленно. Кушанья подавались изысканные и тонкие (повар Орского был свой, бывший крепостной, но настоящей артист): Тгuffesа lа sегviette необычайной величины и вкуса, перепела-монстры, спаржа еn branchees. Вина стояли за столом из собственного погреба Орского исключительно высокого качества, едва ли надлежаще ценившегося после обильного возлияния шампанского. Местный полковой командир сюрпризом для хозяина вытребовал военный оркестр, и за ужином раздавались из соседней комнаты марши, вальсы и попурри, громко и скверно сыгранные. 

После ужина веселье только еще разошлось; в зале опять образовался цыганский хор, в котором, уже подпевая, принимали участие расходившиеся любители из гостей. Васька Кулев, явившийся с генеральной репетиции, во фраке, засучив фалды его в панталоны и раздобыв на кухне гармонию, на которой отлично играл один из гостей, отхватывал под звуки ее трепака, да так хорошо, таким молодцом, что нельзя было не залюбоваться, и его утомили, требуя повторений. Один из гусаров совсем увлекся Матрешей и шептался с ней в углу, уговаривая бросить табор и бежать с ним, а Матреша только улыбалась, – суровости, бывшей во время пения, и следа не осталось, но не говорила ни да, ни нет. Пелись цыганами и плясовые песни, и «Оля» (так звали цыганочку с птичьим лицом) танцевала... В гостиной табельки давно уже замерли, там царил полумрак и типичный гусар ротмистр священнодействовал, варя кавалерийскую жженку; особенность ее заключалась в том, что в горевший ром клался только свежий ананас, нарезанный ломтиками, и подкова. Ротмистр был человек опытный и умелый и, несмотря на присутствие подковы, жженка вышла превкусная и весьма крепкая; подавали ее, остудив на снегу, совсем холодную. Настроение гостей стало решительно приподнятым; каждому хотелось чем-нибудь отличиться. Одарин прочел громко и весьма эффектно «Царя Никиту» Пушкина и «Буянов мой сосед»; кто-то из военных, выпив бокал жженки, закусил ее самим бокалом, съев его полностью за исключением ножки, приезжий гвардеец залпом выпил, не отнимая ото рта, целую бутылку шампанского; но совершенно отличился местный дворянин Иванов: он на пари съел мышь, настоящую мышь; люди откуда-то достали ее, убили, и Иванов съел мышь совсем, со шкурой и хвостом – и ничего себе, остался и продолжал пить. 

Иванов этот был вообще человек довольно дикий; он обладал недурным состоянием, но сильно его попортил, заводя у себя в имении разные новшества, более чудного, чем практического характера, так, он соорудил было фабрику шелковых поясов и лент, но вскоре был вынужден остановить ее за отсутствием сбыта; ввел у себя очень сложную систему отчетности и конторской бухгалтерии, интенсивное хозяйство с большою плодопеременностью, выписывал из-за границы всевозможные машины и даже удобрение, но все это у него не шло впрок. Он и из себя был странен: лицом бритым, за исключением бороды, по-американски, то есть под подбородком, напоминал породистого бульдога, носил очки в черепаховой оправе, одевался неизменно в серый, суконный кафтан (подобие сюртука) и носил шелковые и фуляровые разноцветные рубашки. Он постоянно имел при себе, в кармане, сделанную ему на заказ особого фасона фляжку с коньяком и пил целый день понемножку. Про Иванова говорили, что он франмасон, и еще какие-то небылицы, уже прямо легендарного свойства: будто он давно, в ранней молодости, совершил крупное преступление, убийство кого-то из ревности, которое взвалил на своих крепостных людей, сознавшихся якобы по его уговору и сосланных на каторгу; еще говорили про какое-то похищение младенца, и уже прямо Бог знает что, – даже будто Иванов делает фальшивую золотую монету и изобрел «pеpetuum mobile». Жил Иванов, человек холостой и уже немолодой, со старухой сестрой, причем они, хотя, по-видимому, не могли друг без друга обходиться, постоянно ссорились, бранились и жаловались всем друга на друга. Особенным по тем временам казалось в Иванове то, что он ежегодно ездил месяца на три за границу и почему-то не переносил полиции, делая ее агентам всевозможные неприятности. Его вообще боялись, но, по правде сказать, напрасно, – это был просто вполне безвредный для других и типичный чудак старого доброго времени.

Жженка была выпита, цыгане исчезли, а вместе с ними и гусар, увлекшийся Матрешей, взявшийся проводить ее до скверной гостиницы, где остановился весь табор. Между одним дворянином и чиновником губернатора, бароном Зан, произошла крупная ссора, начавшаяся из-за какого-то недоразумения по карточной игре, ссора, прекратившаяся только тем, что барон ушел, объявив помещику, что завтра пошлет к нему секундантов; кто-то из гостей храпел, заснув на диване в гостиной; в зале, хотя вяло, но еще пили шампанское и покушались петь что-то под аккомпанемент фортепиано; выходило, однако, замечательно скверно и аккомпаниатор никак не мог ни разу попасть на ту песню, которую затягивал хор, да и хористы пели что кому на ум взбредет; даже карточная игра замирала и тянулась только из-за упорства кого-то сильно проигравшегося, добивавшегося реванша. 

Все гости осунулись, побледнели и устали; хозяин лишь был свеж и бодр, как в начале вечера, хотя пил шампанского не меньше гостей и только жженку незаметно выливал из стакана. Пора было кончать. Но нескольким офицерам, а за ними и статским из молодежи, не под силу было отправиться просто домой, уж очень они разошлись. Простившись с хозяином, они увели военный оркестр на улицу и двинулись по домам пешком, сопровождаемые оркестром, игравшим марш, и неся в виде мертвого тела на руках заснувшего в гостиной гостя; оркестр не посмел ослушаться, так как во главе загулявших был адъютант полка, при котором он состоял. 

Совершенно фантастическое впечатление производило шествие расшалившихся кутил по стогнам N. Было еще темно и очень морозно, на улицах не было ни души, и во всем городе слышались лишь колотушки ночных сторожей, да лай собак, но в некоторых домах уже показывались огни, свидетельствуя о пробуждении части их обитателей и зачинавшейся денной жизни. И при этих условиях вдруг раздались в тишине громкие звуки военного марша и посредине улицы можно было различить движение какой-то процессии. Переполох в городе поднялся ужаснейший, жители, мимо домов которых проходили шутники, просыпались в испуге, не понимая, что такое происходит, особенно когда оркестр, исполняя чью-то выдумку, заиграл похоронный марш; собаки подняли дикий вой, ночные сторожа сбегались и увеличивали гулявшую группу, за которой шагом следовали пустые экипажи участников ее. Несколько городовых воспротивились было шествию, но их компания взяла в плен и, поместив посреди игравших солдат, повела с собою. Стало уже рассветать, а гуляки все еще шли; уже полицеймейстер знал о случившемся и лично следил на некотором расстоянии за процессией, боясь вмешаться в дело, в окошках домов показывались полураздетые фигуры, которым молодежь любезно кланялась, заставляя их тем немедленно отскакивать; скандал все увеличивался, но, наконец, компанию встретил извещенный полицией старший офицер полка и уговорил адъютанта отпустить музыкантов и пленных городовых, у которых, как подобает, отобрали оружие, и самим разойтись. 

Так завершилась занесенная в летопись N-ских знаменитых кутежей жженки князя Орского. А на другой день Одарин рассказывал, что процессия с музыкой помогла одной его знакомой даме, уже трое суток мучившейся, разрешиться от бремени, испугав ее, и произвести да свет отличного мальчика, а какому-то больному старику, сильно надоевшему окружающим родственникам упорством своим относительно продолжения жизни, помогла по той же причине покончить с жизнью. 

Из-за этой прогулки поднялась великая сумятица, чуть не перессорившая губернатора со Строевым. Последний по докладе ему о ночном происшествии объявил: 

–Вот шуты гороховые! Позвать ко мне адъютанта N, я ему покажу, как гулять с музыкой по городу! Он у меня погуляет!.. Ну, а впрочем, официально об этом не рапортовать: шалость и больше ничего. Чтобы только не было претензий со стороны городовых! 

Николай Михайлович взглянул иначе на дело; в городе в это время был сановник N, вообще громадный съезд, и вдруг такой беспорядок, свидетельствующий и о распущенности общества и о бессилии полиции. Он усмотрел в этом событии умаление авторитета власти и решился быть строгим, требовать предания суду не только статских, но и военных участников скандала, донести обо всем министру; полицеймейстера перевел в уездный город, одного частного пристава совсем уволил, бывшим в плену городовым пожертвовал из собственных средств по рублю и наотрез отказал приехавшему к нему Строеву в оставлении дела без последствий. 

– Нет, ваше превосходительство, – говорил он, – не могу-с! Я ответствен за всю губернию, и я не потерплю, чтобы у меня, в моем N, могли бы украсть безнаказанно трех городовых и сколько-то там ночных сторожей. Подумайте сами,  ведь это лишь начало! Нынче украли городовых, а завтра меня украдут! Мирным жителям страшно ходить по улицам. 

– Ваше превосходительство, – уговаривал Николая Михайловича Строев, – не то еще бывает! У меня раз офицеры высекли даже городовых и ничего, – власть не пострадала, а городовые в конце концов остались очень довольны. Я своих так разнесу, что им небо с овчинку покажется, а вы своих распеките, и кончим дело. А то ведь, Николай Михайлович, гибель карьеры многим. Из-за чего! 

Николай Михайлович долго не сдавался, но, наконец, уступил и то лишь вследствие уговоров и просьб князя Орского и советов сановника, указавшего на нежелательность предания гласности такой пошлой выходки.

Продолжение следует.

Error

Anonymous comments are disabled in this journal

default userpic

Your reply will be screened

Your IP address will be recorded